вторник, 12 декабря 2017 г.

Имперская историография: В погоне за Рюриком


Неожиданный интерес у российского читателя вызвала сугубо научная монография российского эмигранта - кембриджского профессора Александра Эткинда Internal Colonization: Russia’s Imperial Experience. Cambridge: Polity Press, 2011. Впервые в России её издало Новое литературное обозрение в 2013 году, на данный момент книга весьма солидным для путинской России 2000-м тиражом переиздана в третий раз и в скором времени НЛО готовится выпустить книгу в 4-й раз. Литературы и публицистики на тему имперского величия России в веках, разумеется, столько, что вполне можно только на саму эту тему выпускать библиографические указатели и библиотечные справочники. Психологу Эткинду, однако, удалось со строго научной педантичностью и непатриотической отстраненностью вписать имперское прошлое России в общемировой научный контекст, органично поместив его в глобальный гнозис. Современной русскоязычной литературы по оговоренной теме внутренней колонизации и вовсе раз-два ... Возможно, поэтому книга пришлась по вкусу столь широкому кругу читателей, от академической профессуры и молодых интеллектуалов - выпускников ГУ ВШЭ до Сергея Шнурова. Мы выкладываем главу 3: В погоне за Рюриком. В издании использовались гарвардские сноски, важнейшие из них раскрыты прямо в тексте. 


Сергей Шнуров и Александр Эткинд. Санкт - Петербург 2016. Фото: instagram.com/shnurovs





«Повесть временных лет» рассказывает, как в IX веке некие северные племена не смогли миром разрешить свои споры и пригласили варяга по имени Рюрик принести порядок в их «обильную землю». Согласившись, Рюрик дал начало первой российской династии Рюриковичей, которые правили вдвое дольше Романовых. «Происхождение — это молчаливая нулевая точка, замкнутая в себе самой», — писал Эдвард Саид. Миф о происхождении доминирует над тем, что проистекает из него, подобно тому как центр в имперской мифологии доминирует над периферией [Said Edward. Beginnings. Intention and Metbod. New York: Basic Books, 1985. P. 318, 372]. Автором «Повести временных лет» считают монаха XII века Нестора, хотя единственное, что о нем известно, — это то, что он автор «Повести». В современном языке выражение «начать от Рюрика» означает говорить не по делу, обращаясь к дальним истокам проблемы вместо того, чтобы предложить ее решение. Еще в 1841 году критик Виссарион Белинский жаловался, что «имена Рюриков, Олегов, Игорей и подобных им героев наводят скуку и грусть на мыслящую часть публики» [Белинский Виссарион. ПССЛ. М.: АН СССР, 1954. 5/94]. Невзирая на это предупреждение, я вновь обращусь к спорам о Рюрике, имея в виду примечательный и спорный образец — курс лекций Мишеля Фуко о французской историографии [Фуко М. «Нужно защищать общество». Курс лекций, прочитанный в Коллеж де Франс в 1975-1976 учебном году / пер. с франц. СПб.: Наука, 2005].



Пригласить Левиафана


В 1818 году, прочитав новейшую на тот момент версию этой истории, генерал Михаил Орлов, герой Наполеоновских войн и будущий бунтовщик и каторжник, писал другу:

Я читал Карамзина. Первый том мне не пришелся по сердцу... Зачем же он в классической книге своей не оказывает того пристрастия к отечеству которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристрастным космополитом, а не гражданином?.. Зачем говорит, что Рюрик был иноземец? Что варяги не были славянами? Что находит он похвального в призвании иностранца на престол Новогородский? Что лестного в том, что Рюрик ходил по России, с варяжскими войсками, собирать дань для варягов? [Орлов М.Ф. Капитуляция Парижа. Политические сочинения. Письма. М.: АН СССР, 1963. С. 57].

Как и создание Российской империи, написание ее истории было международным проектом, против которого выступал зарождавшийся русский национализм. В исторических трудах национализм находит воплощение так же, как в романах и газетах. Как и романы, исторические труды тоже плоды «капитализма печатного станка», только их читают как правду, а не вымысел, и они тоже формируют тело нации, даже если их все время переписывают и они противоречат друг другу [Anderson B. Imagined Communities. London; New York: Verso, 1991; Hroch M. Social Preconditions of National Revival in Europe. Cambridge University Press. 1985]. Во время войны и мира поколения российских подданных читали истории Рюрика. Кем был он, кем были его спутники? Историей занимались из-за патриотического желания больше узнать о своей стране и получить назидательные уроки, полезные для военной и гражданской службы; и при этом все учебники и все курсы российской истории начинались и начинаются с Рюрика. Мало удивительного, что вокруг его этнического происхождения шли яростные споры, а остальные аспекты его истории игнорировались.



Прибытие Рюрика в Ладогу. Три брата - Рюрик, Трувор и Синеус - получают «дары» мехами от славянского племени. Виктор Васнецов. 1909. 



Первым российским автором, опубликовавшим «Повесть временных лет», был Василий Татищев (1686—1750), историк- любитель и чиновник, автор увлекательный и недостоверный [Толочко А. «История Российская» Василия Татищева: Источники и известия. М; Киев, 2005] Имперский администратор общей компетенции, Татищев строил шахты и подавлял бунты старообрядцев на Урале; усмирял калмыков на Волге и киргизов в южных степях; управлял Астраханской губернией, граничащей с экзотическим Востоком. Петр I приказал Татищеву составить карту новой империи, но географии он предпочел историю. Рыться в архивах для него было все равно, что рыть шахту, а писать историю — что делать металл: все было нужно империи. Позитивистски настроенные историки следующих двух столетий не понимали — или, понимая, не одобряли — этой органической связи между национальной историей и имперской политикой. Но, замыкая этот круг к началу XX века, Павел Милюков, академический историк, который помог свергнуть Романовых, признавал, что деятельный Татищев и его способ писать историю были ему ближе, чем вся позитивистская традиция, лежавшая между ними [Милюков П. Главные течения русской исторической мысли. М., 2006. С. 35].

Жизнь и творчество Татищева схожи с биографией его французского современника и коллеги, Анри де Буленвилье, о котором писали Арендт [Arendt H. On Violence. Orlando, Fl: Harcourt, 1970] и Фуко [2005]. Оба историка жили в эпоху войн и служили своим монархам разными способами, в том числе и как историки. На век Татищева выпали три больших войны со Швецией, одна из которых закончилась поражением, а две другие — победой. Во время перемирия Татищев провел два года во враждебной Швеции, где изучал горную промышленность и занимался тем, что сегодня назвали бы шпионажем. Уралом он управлял с военной жестокостью, обращая местных крестьян в крепостных, чтобы силой заставить их работать на фабриках. Буленвилье дал научное обоснование права завоевателя, и Татищеву тоже нравилась идея, что Российское государство было основано завоеванием. Однако его смущало, что предполагаемые завоеватели, варяги, были предками нынешних врагов России, шведов: «Пришествием Рюрика с варягами род и язык славянский был уничижен» [Татищев В. История российская. М.: Ладомир, 1994:1 /344]. Некоторое утешение Татищев находил в гипотезе, что пришедшие на Русь викинги все были мужчинами и потомки их быстро ославянились; мы бы назвали это ассимиляцией. Может быть, с Рюриковичами так и было, но Романовы своими балтийскими браками обратили предшествовавшую им русификацию вспять. После многих сомнений Татищев пришел к выводу, что варяги пришли в Северную Русь из Финляндии, а не из Швеции. Поскольку часть финской территории была аннексирована Россией в 1721 и 1743 годах, локализация родины Рюрика в Финляндии натурализовала его в Российской империи. Отвечая Татищеву, геттингенский историк Август Шлёцер, работавший в Санкт-Петербурге, с издевкой повторял, что варяги были шведами и никем другим быть не могли [Шлецер А. Нестор. СПб, 1809: 2/430].

Но российским читателям «Повести временных лет» было так же трудно принять, что Рюрик был шведом, как читателям Библии трудно согласиться, что Моисей был египтянином. В первые годы существования Императорской Академии наук ее собрания оживлялись спорами на эту тему [Rogger H. National Consciousness in Eighteenth century Russia. Cambridge, MA, I960; Obolensky D. «The Varangian –Russian Controversy: the First Round» in his The Byzantine Inberitance of Eastern Europe. London, 1982]. Начиная с Ломоносова ученые выводили происхождение варягов от пруссов, литовцев, балтийских славян и даже хазар-иудаистов. Екатерина II написала на эту тему пьесу «в подражание Шакеспиру», «Историческое представление из жизни Рюрика», где Рюрик изображен финским князем, сыном короля Финляндии; Екатерина отлично знала, что такого королевского дома не существовало [Екатерина II. Сочинения. С., 1990.С. 145; 2008: 44]. В этой драме славянские старейшины приглашают Рюрика после того, как он возвратился из успешного похода во Францию: таким образом получалось, что у французской и русской знати одни и те же предки. Но Екатерина изображает и бунтаря-славянина, который не признает викинга князем [Wachtel A. An Obsession with History: Russian Writers Confront the Past. Stanford, 1994.P. 26].

В начале XIX века Карамзин нашел семантическое решение проблемы варягов, назвав их норманнами. Один ранний источник именовал норманнами людей, пришедших в Константинополь из «Руси» [Vasil`ev A. The Russian Attack on Constantinople in 860. Cambridge, MA. l946; Franklin S., Shepard J. The Emergence of Rus, 750-1200. London: Longman, 1996]. Более важно, что, приравняв варягов к норманнам, Карамзин приравнял россиян к другим европейским народам, которыми в прошлом тоже правили норманны. Конкурирующая историческая школа стала известна под именем «антинорманнистов». Дебаты не смолкают и сегодня. Как пророчески заметил Август Шлёцер:

Во всей словесности не знаю я примера, чтобы наука отечественной истории у какого-нибудь образованного народа имела столь странный ход. Повсюду шла она впереди — а здесь [в России], не один раз возвращалась она вспять [1809: 2/391].

Татищев и амазонки

«История Рюрика — тихая, даже “идиллическая”», —писал Ключевский [Ключевский В.О. Курс русской истории. М., 1956: 1/140]. Она рассказывает о добровольном соглашении, заключенном викингами с финно-славянскими племенами. Одна сторона сказала другой: придите и владейте нами. Другая, наверно, спросила: а что там у вас есть? Но ведь Рюрик иностранец, мог сказать кто-то в толпе. Пересказывая эту историю вначале, Татищев должен был верить, что, во-первых, без суверенной власти нет гражданского мира, а во-вторых, что не важно, явится ли суверен извне или изнутри племени. Первое из этих двух положений было высказано Томасом Гоббсом и в XVIII веке стало политическим мейнстримом. Второе же было довольно необычным.

Как и мы, если не еще сильнее, Татищев воспринимал историю о варягах как парафраз гоббсовского «Левиафана». Как рассказывает «Повесть», среди славян «не было... правды, и встал род на род, и была у них усобица», пока они не сказали себе: «Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву» [Повесть временных лет 1950: 214]. Ко времени Татищева идеи Гоббса достигли России благодаря трудам немецкого философа Самуэля фон Пуфендорфа (1632—1694). Большую часть жизни он работал во враждебной России Швеции, и потому его учение очень подходило для импорта в Россию. Работая после Вестфальского мира, который закончил долгую религиозную войну в Европе, и на фоне Северных войн с Россией, главной политической ценностью — общим интересом, который соединяет правителя и подданных, — Пуфендорф объявил безопасность государства. Только тот правитель легитимен, кто обещает и предоставляет подданным должную защиту. Только лояльные подданные достойны защиты суверена.

В России, как и в германских землях конца XVIII века, за спорами о трудах Пуфендорфа скрывалась дискуссия о Гоббсе [Кешре 2007]. Вот как Пуфендорф передает основную идею «Левиафана»:

В то время, как я добровольно делаюсь подданным государя, я беру обет послушания ему и получаю его защиту; с другой стороны, государь, чьим подданным я становлюсь, обещает мне защиту и получает мое послушание... Те, кто создают суверена, в то же самое время обещают ему то, чего требует природа подданства... Как же можно назвать это, если не заключением завета? [Pufendorf  S. «On the Law of Nature and Nations» [1670], in Thomas Hobbes, Leviathan, 2002.С. 595].

Эта версия гоббсовской идеи договора-завета оправдывает насилие со стороны суверена тем, что в его отсутствие подданные прибегнут к еще большему насилию. У Пуфендорфа эта идея приобретает форму действия, драмы: подданные «создают суверена», обмениваясь «обетами» и непосредственно обсуждая их друг с другом, а потом и с монархом. Именно этим в «Повести временных лет» заняты варяги и славяне. Как у Пуфендорфа, славяне обещают варягам послушание, а те в ответ обещают безопасность. Постколониальным исследователям хорошо знакома ситуация, в которой завоеватель стремится превратить захват в договор. Как поясняет индийский историк Ранаджит Гуха:

Конкистадор должен... перейти от момента, когда он обнажил меч, к истории, от внезапного насилия к закону... В то мгновение, когда совершается этот переход, он перестает быть завоевателем и становится правителем, хотя привычки мышления и речи могут по-прежнему определять его действия в терминах изначального захватнического проекта [Guha R. «A Conquest Foretold», Social Text, 1998: 86].


Посвящая теории одну из глав своей «Истории российской», Татищев ссылается на Макиавелли, Гоббса, Локка, Вольфа и Пуфендорфа. Из всего этого в русском переводе был доступен только труд Пуфендорфа, выполненный по личному заказу Петра I и опубликованный в 1724 году. Приспосабливая систему Гоббса к пост-Вестфальской Европе, Пуфендорф очищал ее от богословских и других религиозных идей, которые могли быть по-разному истолкованы католиками и протестантами [Hunter I. Rival Enlightenments. Civil and Metaphysical Philosophy in Early Modern Germany. Cambridge, 2001]. Чтобы покончить с религиозными войнами, надо было спроектировать такую систему мира, которая бы отняла у религиозных различий политическое значение. Если такую систему примут протестанты и католики, ее смогут принять и православные.

Татищев начинает свою политическую философию не с коллективного опыта гоббсовской «войны всех против всех», а с идиллической идеи брачного союза. Сам по себе человек беспомощен, он не может один обрести «пользу, удовольствие или спокойность» и потому вступает в гражданские «сообщества». Образец такого союза — брак, тоже институт, основанный на договоре, как и государство. Брак заключают по свободному выбору, но после того, как стороны подпишут соглашение, они не могут его нарушить, и каждая сторона может принудить другую к соблюдению контракта. То же справедливо и в отношении государства, доказывает Татищев. В семье муж «от естества» властвует над женой и детьми, и на том же основании стоит монархия: «Монарх яко отец, а подданные яко чада почитаются, каким бы порядком оное и учинилось» [Татищев 1994: 1/359].

Патриархальная философия уживалась в Татищеве с альтернативной историей. Он утверждал, что славяне произошли от амазонок — женщин-воительниц, которых Геродот помещал в Скифии. По Татищеву, в древности амазонки переселились из Африки на берега Волги, где стали славянками. Это открытие он приписал Феофану Прокоповичу, архиепископу Новгородскому и одному из ближайших сподвижников Петра. В историческом воображении Татищева эти амазонки, предки русских, играли особую роль. В соответствии со своей идеей брака как образца договорных отношений он полагал, что договор между викингами и славянами был браком, в котором викинги играли мужскую, а славяне — женскую роль. Русские стали хорошими воинами потому, что происходили от брака викингов и амазонок. Позднее и, наверно, независимо от Татищева, Екатерина Великая создала настоящий культ амазонок, включавший такие элементы, как «амазонская» одежда, способ верховой езды «амазонкой» и женский «отряд амазонок» — вооруженных дворянских жен, которые приветствовали Екатерину в покоренном Крыму [Зорин 2001; Проскурина 2006]. Видя саму себя амазонкой, Екатерина даже писала Дидро, что в Санкт-Петербурге ей не хватает варягов, этих «первых русских» [Diderot 1992: 123].

Размышления об амазонках и брачная модель государства помогли Татищеву примирить Рюрика с Гоббсом и Пуфендорфом. Как известно, Гоббс отличал государство, основанное на «установлении», от основанного на «приобретении». В первом случае имеет место добровольное соглашение между членами общества, во втором — завоевание извне. Оба типа государства берут свое начало в страхе и предоставляют одинаковые права суверену. Ужас перед иностранной оккупацией помогает Гоббсу объяснить, почему суверен использует ужасающие методы власти. В то же время уравнивание этих двух типов государств дает Гоббсу возможность нейтрализовать расовое наследие норманнского завоевания, которое в его время ещё оставалось значимым для Англии. «Невидимым противником Левиафана было [норманнское] завоевание», — писал Фуко [2005: 112]. Татищев понимал логику «Левиафана» достаточно хорошо, чтобы почувствовать схожий миротворческий потенциал в «Повести временных лет». Добровольное приглашение заграничного суверена объединяет оба гоббсовских типа государства, нейтрализуя разницу между «установлением» и «приобретением». Наемник становится князем, приглашающая сторона переходит в подданство, а идея добровольности позволяет этому договору сохранить легитимность. Эта комбинация нейтрализует расовую модель Российского государства, в котором варяги-Рюриковичи доминировали над порабощенными славянами. Потом логику такой нейтрализации можно было развивать двумя способами. Первый, к которому историки обратились позднее, состоял в том, чтобы преуменьшить различия между вступившими в соглашение сторонами (варягами, славянами и  финнами) и представить общество как мультиэтничную целостность, которая путем консенсуса выбрала себе суверена. Татищев нашел второй и более сложный путь, преувеличивая различия между викингами и славянами и потом объединяя их с помощью гендерных метафор и брачной модели государства.

Шлёцер скептически воспринял эту мирную и все же невероятную, вполне барочную историю Татищева. Задавая себе и читателю вопрос, какой была Северная Русь в 800 году, он опирался на колониальный опыт, который его современники приобретали в далеких путешествиях. Русь тогда напоминала «Сибирь, Калифорнию, Мадагаскар», писал Шлёцер. С горечью он сравнивал «просвещение», занесенное на Русскую равнину норманнами, с тем, какое казаки принесли камчадалам [Цит. по: Милюков 2006: 142]. Из отчетов Георга Вильяма Стеллера, который путешествовал на Камчатку в 1740 году, Шлёцер знал, что российское завоевание этих земель было одним из самых кровавых в истории. Всего за сорок лет после прибытия казаков население Камчатки сократилось в пятнадцать раз. Чуждый русскому национализму, Шлёцер приложил идею колонизации к самим истокам российской истории. Древняя Русь для него была экзотической, пустынной страной, которую завоевали викинги.

Шлёцер и его покровитель Герхард Фридрих Мюллер (Миллер), который годами путешествовал по Сибири, стали основателями дисциплины, позже названной этнологией. В их описаниях Россия напоминала немецкие земли после Вестфальского мира, опустошенные и замиренные, но все равно неоднородные. Этнологический дискурс вырос из конфликта между универсалистскими идеями Просвещения и реальным разнообразием народов Российской империи [Vermeulen H. «The German Invention of Volkerkunde..» New York, 2006, 2008]. Позднее два прусских мыслителя — Кант и Гердер — создали иную версию антропологии, игнорируя то, что Мюллер и Шлёцер писали о России. Хотя философские труды Гер дера определили будущее антропологии, в России история, классическая филология и педагогика во многом пошли за «великим Шлёцером». Готовясь к неудачной карьере профессора истории, Гоголь в 1832 году написал занимательный очерк «Шлёцер, Мюллер и Гердер», в котором изобразил их как «великих зодчих всеобщей истории». Приписывая Шлёцеру власть громовержца, он предпочитал его двум другим историкам, а также Канту:

Шлёцер... первый почувствовал идею об одном великом целом, об одной единице, к которой должны быть приведены и в которую должны слиться все времена и народы... Его слог — молния, почти вдруг блещущая то там, то здесь и освещающая предметы на одно мгновение, но зато в ослепительной ясности... Он долженствовал быть непременно гением оппозиционным... Его справедливее, нежели Канта, можно назвать всесокрушающим [Гоголь 1984: 6/88-89].


После окончания Семилетней войны (см. главу 9) Шлёцер вернулся в Германию. В Геттингене он преподавал всеобщую историю, занимался социальной статистикой и стал плодовитым журналистом, одним из создателей общегерманской публичной сферы. Применяя протестантские методы критического чтения Нового Завета к анализу «Повести временных лет», он написал своего «Нестора» до того, как его коллеги создали подобные исследования немецких хроник [Butterfield H. Man on His Past: The Study of the History of Historical Scholarship. Cambridge, 1955: 56]. Он также написал фундаментальную книгу о Севере, от Исландии до Камчатки. Вслед за Пуфендорфом Шлёцер стал одним из первых, кто проводил различие между народом и государством, придумал термин «этнография» и начиная с 1772 года полемизировал с Гердером, которому этот термин не нравился  [Stagl J. A History of Curiosity. The Theory of Travel. Chur: Harwood, 1995]. В своих занятиях русской историей Шлёцер первым использовал «эпистемологический бумеранг» — метод интерпретации, который использует колониальное знание для анализа положения дел в метрополии.

Уваров и черная Афина

В 1812 году чиновник и классицист Сергей Уваров объяснял развитие Древней Греции, применяя идею колонизации:

Возможно, что из всех европейских стран Греция была первой заселена азиатскими колониями... Мы знаем, что Грецию, заселенную колонистами из Азии, поочередно покоряли племена, различные между собою, но происходившие из одного общего источника. Эти новые колонии приносили с собой элементы своих религиозных культов... Египетские и финикийские колонии перенесли в Грецию со своими верованиями свои языки и традиции  [Uvarov 1817: 73-74].


В 1801 — 1803 годах Уваров учился у Шлёцера в Геттингене. То, что Древняя Греция создала множество колоний в Средиземноморье, было хорошо известно ученым. Уваров, однако, выдвигает более глубокое и радикальное предположение: сама Греция была продуктом колонизации. Два восточных народа, египтяне и финикийцы, волнами вторгались в греческие земли и смешивались с местным населением; Уваров считал, что им были пеласги. От Шлёцера, который первым описал семитскую языковую семью, он также узнал, что египтяне и финикийцы имели «одно общее происхождение». Описывая эти процессы, Уваров часто и без колебаний использовал термин «колонизация», не отмечая его новизны, и проводил аналогию между колониальными ситуациями в Древней Греции и России. Такую аналогию отмечают и современные исследователи [Malkin I. «Postcolonial Concepts and Ancient Greek Colonization», Modern Language Quarterly, 2004]. Историография Шлецера стала популярной в Российской империи еще до возвышения Уварова, и их сотрудничество было взаимовыгодным. В 1803 году Шлёцеру было даровано Александром I российское дворянство, и на его гербе был изображен Нестор, легендарный автор «Повести временных лет». Видя свою роль в том, чтобы популяризировать  изучение древних языков и Античности, Уваров описывал Грецию, используя исторические концепции, взятые из российского опыта, а Россию воспринимал в контексте того, что почерпнул из изучения Античности. Колонизуя и подвергаясь колонизации, Россия и Греция имели много общего.

Уваров позднее опубликовал свой план открытия в Санкт- Петербурге Азиатской академии [Whittaker 1984; Майофис М. Воззвание к Европе. Литературное общество «Арзамас» … М, 2008]. «Именно Азии мы обязаны основами великого здания человеческой цивилизации», — писал Уваров [Uvarov 1810]. Изучать и просвещать континентальную Азию — задача России, ее цивилизационная миссия. В этом проекте Уварову помогал немецкий лингвист Юлиус Клапрот, только что вернувшийся из путешествия в Монголию и на Кавказ [Benes 2004]. В 1932 году советский ученый и бывший православный священник Сергей Дурылин описывал проект Уварова, словно начитавшись Фуко: «С Наполеоном или против Наполеона, с Англией или против Англии Россия должна знать свой и соседний Восток, чтоб над ним господствовать: вот мысль, положенная в основу проекта Азиатской академии» [1932: 191]. Тот проект был отвергнут, зато карьера Уварова оказалась блестящей: он стал президентом Императорской Академии наук (1818), создателем Императорского Санкт-Петербургского университета (1819) и министром народного просвещения (1833—1849).

Идеи Уварова созревали в кругах европейских романтиков, для которых, как иронично заметил Саид, были притягательны «нации, расы, умы и народы — все, о чем можно говорить со страстью (и в постоянно сужающейся перспективе популизма, отчего первым предостерегал Гердер)» [2006:153]. В 1813 году, когда российская армия вела войну по всей Европе, Уваров составил план вечного мира. Ссылаясь на Гоббса, аббата де Сен- Пьера, Руссо и Канта, чьи проекты вечного мира он считал устаревшими, Уваров выделил одну идею, которая могла стать целью послевоенной Европы. То была идея колонизации Востока, грандиозный проект, который бы надолго занял победителей после окончания войны. Самые благородные свои дела государства совершают после затяжных и кровавых конфликтов, утверждал Уваров. Война с Наполеоном была великой, и наступавший мир должен был соответствовать ей. Проект Уварова означал колонизацию такого масштаба, что правильнее было бы назвать ее глобализацией: «Мир еще достаточно обширен... Половина земного шара состоит из пустынь, из диких стран и народов... Могущественные государства станут создателями нового мира», — писал Уваров [цит. по: Майофис 2008:78].


Для этого проекта глобального империализма ключевым должен был стать союз двух империй, Британской и Российской. Однако Британия подозревала, что Александр I стремится создать мировую империю за ее счет, и в 1815 году отказалась вступить в Священный союз, а позднее помешала России отнять у Османской империи Грецию. Уваровская идея вечного мира, как и историческая аналогия между Россией и Грецией, сразу устарела. В переписке с Гете — высшим авторитетом для его современников — Уваров переформулировал роль России. Из «новой Греции» она становилась «новым Египтом» — не «центром» современного мира, а скорее «мостом» между его частями, Востоком и Западом. Египет принес азиатскую культуру в Грецию и Европу; Россия должна сделать то же самое в обратном направлении, из Европы в Азию [Дурылин 1932: 202]. На ментальной карте Уварова ясно прорисовывались три мира — Европа, Азия и Россия.


Сергей Уваров между восточной скатертью и классической колонной. Портрет работы Ореста Кипренского. 1815. Третьяковская галерея, Москва


Начиная с 1987 года американский китаист Мартин Бернал опубликовал многотомное исследование, которое выдвигало тезис, очень похожий на то, что сформулировал Уваров в 1812 году. Все еще спорное, положение Бернала состояло в том, что Греция действительно была колонизована финикийцами и египтянами, которые создали древнегреческую цивилизацию, смешавшись с пеласгами. В конце XX века эта работа использовала ту же терминологию колонизации, что и Уваров в начале XIX. С учетом историографических доводов Бернала, его близость к Уварову не так уж удивительна. Примерно до 1800 года исследователи Античности принимали идею восточных корней греческой цивилизации, утверждал Бернал. Потом европейские ученые поняли, что, если вести генеалогию классических греков из Египта и Финикии, они сами делаются потомками африканцев и семитов. Из-за растущего расизма европейской элиты началась новая интеллектуальная эра: падение Египта и возвышение Индии, формулирует Бернал. Отвергнув идею черной и семитской Афины, историки и лингвисты изобрели индоевропейцев.

Бернал утверждал, что начало этому расистскому ревизионизму положил геттингенский кружок семитолога-антисемита Иоганна Давида Михаэлиса, который предлагал, в частности, депортировать европейских евреев на острова Карибского моря [Hess 2000]. Шлёцер был учеником Михаэлиса, и он первым описал семитскую языковую семью; Клапрот, помощник Уварова по азиатскому проекту, описал семью индоевропейских языков [Benes 2004]. Судьбоносный контраст между ариями и семитами быстро подхватили парижские востоковеды и Шлегель. Бывший в контакте со всеми ними, Уваров не мог или не захотел предпочесть одну из этих позиций другой и в своей книге об элевсинских таинствах свел их воедино. Дополняя идею семитской колонизации Греции, Уваров прочел в элевсинских надписях священные слова на санскрите — например, известное Ом. Одну из иллюстраций к книге сделал друг Уварова, Алексей Оленин, в то время Государственный секретарь Российской империи. Она изображала Деметру-Цереру, сидящую на пьедестале, на котором изображены лица индийских и египетских богов. В руках Деметра держит пергамент с мистическими письменами на той же комбинации языков. Этот образ необычно инклюзивен, как и та версия истории, которую хотел видеть Уваров. В качестве чиновника он бывал менее терпим, чем в качестве историка. Эпиграфом к своей книге о мистериях он выбрал строку из третьей эклоги Вергилия: «Non nostrum inter vos tantas componere Utes» — «Нет, такое не мне меж вас разрешать состязанье».


Сердце и исток

Быть колонией — значит иметь суверена вне своей территории. Но с Россией и Древней Грецией все было не так на разных стадиях своей истории они и колонизовали другие народы и земли, и сами подвергались колонизации. Весь потенциал этой системы сходств и различий Уваров реализовал, занимая должности президента Академии наук и министра просвещения. В духе уваровского просвещенного — даже утилитаристского — монархизма официальный историограф Российской империи Карамзин поддержал идею, что славяне с помощью Рюрика создали самодержавие, чтобы усмирить самих себя. Внутренние конфликты и годы нищеты «открыли Славянам опасность и вред народного правления», и в результате они «возненавидели его и единодушно уверились в пользе Самодержавия». Но Карамзин делает еще один шаг, противопоставляя создание государства в России и в других странах: «Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили Самовластие... в России оно утвердилось с общего согласия граждан: так повествует наш Летописец» [1989: 1/93]. В Западной Европе норманны захватили Францию и Англию, но в земли славян их пригласили. Карамзин не только испытывал сомнения в исторической точности летописного рассказа о Рюрике, но и счел нужным отразить эти свои сомнения в официальном тексте своей «Истории». И все же вера в ненасильственный характер русской экспансии, важная для Карамзина, вытекала именно из мирного призвания варягов. В договорном характере правления, даже если оно было правлением над дикими народами, вряд ли способными к договорам, и состоит отличие Российской  империи от ее соперников:

Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться  с нею... Подобно Америке Россия имеет своих Диких; подобно другим странам Европы являет плоды долговременной гражданской жизни. Не надобно быть Русским: надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира... без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером  лучшего [Карамзин 1861: 7/107].


Михаил Погодин, сын крепостного и профессор Императорского Московского университета, еще усилил этот контраст. Для него история Рюрика, этот «судьбоносный текст», стал притчей, которая разрешает «тайну российской истории» [1859: 2; Maiorova 2010].

История всякого государства есть не что иное, как развитие его начала... Начало государства есть самая важная, самая существенная часть, краеугольный камень его Истории, и решает судьбу его на веки веков. В начале должно искать источника главных государственных явлений, и вместе отличия Русской истории от всех прочих, западных и восточных [Погодин 1846: 2].


Происхождение и история здесь различаются, причем первое определяет последнюю. С точки зрения Погодина, приглашение Рюрику «прийти и владеть нами» было не однократным событием, как описано в «Повести...», а продолжающейся цепью однотипных событий, вроде сериала. «Как на Западе все произошло от завоевания, таку нас происходит от призвания, беспрекословного занятия и полюбовной сделки». Для Погодина российский «государь был званым мирным гостем, желанным защитником», а западный государь — «ненавистным пришельцем, главным врагом, от которого народ напрасно искал защиты» [1859: 187, 218]. Исток занял свое место и стал вечным центром империи.

Приспосабливая историю Рюрика под свою теорию происхождения, Погодин централизовал свое собственное владение, российскую историографию, на основе идеи добровольной колонизации. Концепция «полюбовной сделки» соответствовала колониальной доктрине его начальника Уварова. В 1818 году, когда Погодин был еще студентом, Уваров сформулировал идею, которая стала центральной для его нарративов просвещения  и власти в России:

Невозможно основать или удержать свое владычество одною силою меча... Завоевание без уважения к человечеству, без содействия новых, лучших законов, без исправления состояния побежденных — тщетная, кровавая мечта. Но побеждать просвещением, покорять умы кротким духом религии, распространением наук и художеств, образованием и благоденствием побежденных — вот единственный метод завоевания, от коего можно ожидать прочности  вековой, и который может некоторым образом освятить право сильного [цит. по: Майофис 2008: 281].


Если такой проект и выглядел нереалистичным, пример Рюрика помогал усвоить его. Пролив моря крови во внешних и внутренних конфликтах, государственные деятели постнаполеоновской Европы хотели царить в сердцах и умах своих подданных. Становясь все более консервативным, Уваров создал тройной лозунг «Самодержавие—православие—народность», который Романовы проповедовали и проводили в жизнь до 1917 года [Рязановский 1959; Зорин 1997]. Но Уваров уделял внимание и религиозным меньшинствам, например евреям, выражая надежду на их моральное и культурное сближение с христианским обществом [Stanislawski 1983:68]. Сергей Соловьев, который стал профессором истории при Уварове, шутил, что Уваров поклонялся Православию, но не верил в Христа, проповедовал самодержавие, но был либералом и призывал к народности, хотя не прочитал ни одной русской книги [1983: 268]. Последнее уж точно несправедливо.

При Уварове российские историки становились все более профессиональными. Они чувствовали обязанность писать и преподавать российскую историю во всемирном сравнительном контексте, который выталкивал уникальные и странные события, как призвание Рюрика, на периферию исследования. Такой взгляд не помешал их историям превратиться в имперский нарратив, повествующий о том, как постепенно и неуклонно росла мощь российской державы. Но сначала им приходилось иметь дело с Рюриком, история призвания которого  открывала их учебники. Основатель российской истории как академической науки Сергей Соловьев замкнул этот круг, соединив Рюрика с Петром I. Без видимых оснований историк заставил Рюрика высадиться со своей ладьи именно на том  месте, где позже был построен Санкт-Петербург: «Положение при начале великого водного пути, соединяющего и теперь Европу с Азией, условило важное значение Петербурга как столицы:  здесь в IX веке началась первая половина русской истории, здесь в XVIII — началась вторая ее половина» [1988:1 /60]. Зато великий ученик Соловьева Василий Ключевский пересказывал историю варягов с откровенным раздражением:

Что это такое, как не стереотипная формула идеи правомерной власти, возникающей из договора, — теории  очень старой, но постоянно обновляющейся... Сказание о призвании князей, как оно изложено в «Повести», совсем не народное предание... это — схематическая притча о происхождении государства, приспособленная к пониманию детей школьного возраста [1956: 1/144].

Ирония — частый гость в трудах Ключевского, и договорную теорию власти он приписывал православным монахам XII века с очевидной насмешкой, понимая, что это анахронизм. И правда, Нестора ли винить в том, как его история была приспособлена к российской школе? Мысль о том, что история варягов была вставлена в «Повесть» кругом Татищева под влиянием Пуфендорфа, имела бы очевидный смысл; проблема в том, что и другие списки «Повести временных лет», которых не трогали руки Татищева, тоже упоминают Рюрика. Ключевский сомневался в подлинности этой части «Повести», но эти сомнения оставил запискам, которые не предназначал к публикации [1983: 113; Киреева 1996:424].

Соединив в себе историографические и идеологические проблемы, фигура Рюрика воплотила споры об империи и нации, суверенитете и современности, которые вновь и вновь возникали на поворотах российской и мировой истории. Устав от погони за Рюриком, но видя невозможность стереть его из летописей, российские историки создали ряд творческих концепций, эпистемологических Рюриковичей, у которых появилась собственная энергия воспроизводства.



Комментариев нет:

Отправить комментарий