вторник, 21 ноября 2017 г.

ИСТОРИОГРАФИЯ ИСТОРИИ СССР: «НЕВОЗМОЖНАЯ» ЭКОНОМИКА?


Перед вами наш третий фрагмент (Глава XV) монографии Андреа Грациози (Италия), посвящённый историческим диспутам относительно экономической модели СССР. В субботу читайте главу, посвящённую историографии колхозной системы в СССР, отношениям между государством и крестьянами и голоде. Сноски из текста убраны, явные опечатки переводчика исправлены, иллюстрации подобраны нами. Приятного чтения!







Аннотация: «Опираясь на доступные  после 1991 г. архивные  документы,  автор попытался  представить более достоверную историю СССР, с одной стороны, притягательную, с другой – страшную и поучительную для остального мира. Он разделяет ее на два этапа:1) время после крупного европейского кризиса 1914–1923 гг., отмеченное мировой и гражданской войной, диктатурой Ленина и позже Сталина, с начатой в 1928 г. войной с собственным населением, истребительным голодом, беспрецедентным для европейской страны превентивным террором в мирное время; 2) период после победы над фашизмом, которая консолидировала власть Сталина и превратила СССР в сверхдержаву, узаконила режим в глазах части населения, придала силы мифу коммунизма. За годами сталинской тирании последовали крупные и неожиданные реформы, определившие лучший период СССР. Но неспособность справиться со структурными проблемами социально-экономической системы, стремление устраниться от их решения после событий 1968 г. при некритичном прославлении «реального социализма» вызвали деградацию общества и экономическую стагнацию. Неумелые действия по преодолению кризиса во время перестройки завели страну в тупик, в 1991 г. советская система мирно распалась, а ее лидер призвал по телевидению к уважению ценностей гуманизма». 

История СССР / Андреа Грациози; пер. с франц. В.П. Любина, И.А. Волковой, А.Н. Кондрашева, В.М. Николаева. - М.: Политическая энциклопедия, 2016. - 632 с.: ил. - (История сталинизма). 



Экономика была областью, в судьбе которой идеология значила очень много: созидатели советской экономической системы пытались оспаривать всё, что провозглашалось марксизмом, постоянно внося в него корректировки, делающие со временем неизбежным теоретическую несостоятельность многих его положений. Не поняв этого, трудно понять причины статичности того, что Корнаи назвал «классической советской системой». В ней он видел целостный и сбалансированный комплекс, противостоящий системам государственного социализма, который реформаторы и собирались перестроить. Одновременно Корнаи подчеркивал её нежизнеспособность в долгой перспективе и отсутствие у неё внутренней прочности. Советская «система государственной промышленности» - выражение, каким пользовался её конструктор, Пятаков, так и много позже Гайдар, который возглавил её демонтаж, - в целом представляла собой механизм с хорошо пригнанными друг к другу деталями и поэтому легко управляемый. Тем не менее, когда она, пройдя сквозь долгий период деградации, окончательно и резко развалилась, то оставила после себя фрагменты в виде внезапно обезжизненных гигантских предприятий, разбросанных по огромной территории, теперь уже разделенной между отдельными государствами.



Этот механизм являлся плодом увлечения физическим производством и распределением сверху, ненависти к рынку, непонимания роли финансов и денег и т.д. – т.е. всех тех характеристик, которые Гильфердинг классифицировал ещё накануне 1914 г., когда мировой конфликт явил миру эффективную модель экономической системы будущего в лице немецкой военной экономики. Опорной точкой и ахиллесовой пятой этих пороков была трудовая теория стоимости, иными словами, базисное положение марксистской экономической теории, необоснованность которой была доказана уже в конце XIX в.



Эта теория оказала непосредственное влияние на создание, организацию и управление экономической системой советского государства. Капитал в ней был лишен какой-либо цены, и, действительно, в 20-е годы рынок капиталов был первым, каким пожертвовали в пользу плана, с помощью которого казалось возможно манипулировать инвестициями, несмотря на учетную ставку, что в конце концов и угробило нэп. Трудовая теория стоимости отрицала также и то, что свою стоимость имеет и природа, тем самым узаконивая ничем не обузданную её эксплуатацию, что отвечало интересам и менталитету советских руководителей. Иррациональное использование энергетических ресурсов становится, таким образом, одним из характерных признаков системы, которая и по этой причине являлась одной из наименее эффективных промышленных экономик мира.



Опять же, согласной этой теории, извлечение прибавочной стоимости рабочими и избыточного капитала другими социальными слоями служило единственно возможным источником накопления: таким парадоксальным образом марксизм превращался в инструмент, с помощью которого оправдывалось перекладывание груза первоначального накопления на плечи рабочих и крестьян. Кроме того, теория определяла ограниченность и пороки советского бухгалтерского учета, построенного вокруг одного понятия – «чистый национальный продукт», который отличался от используемого на Западе понятия «национальный доход» тем, что исключал считаемый непродуктивный сектор услуг. Это навешенное на него клеймо позволяло советскому руководству пренебрегать инвестициями в такие «структуры обмена услугами», как транспортировка, складирование и дистрибуция товаров, а также в техническое обслуживание, считаемые существенно вторичными по отношению с производительному сектору.



Вдохновляющая советскую экономическую систему идеология к тому же определяла существо и качество информации о ней и о результатах ее деятельности, что, в свою очередь, не шло на пользу выбору правильной политики управления экономикой. Это был, пожалуй, наиболее важный и чаще всего дискутируемый вопрос, с тех пор как в 1920 г. Людвинг фон Мизес выявил, насколько экономики социалистического типа угнетены проблемами теоретического характера и исполнены чувствительными практическими осложнениями. Для Мизеса ключевым вопросом была неспособность таких систем порождать цены показательные, т.е. такие, которые могли сигнализировать о состоянии относительных переменных дефицита товарной массы, что типично для экономик развитых обществ. Эта их неспособность, присутствующая даже в нэпе по причине уничтожения рынка капиталов, стала ещё более ощутимой  после 1929 г., когда практически все рынки были подавлены. С ними, согласно Мизесу и его последователям, исчезла или, точнее, была сведена к минимуму и «экономическая» природа советской системы, которая хотя и продолжала владеть достаточно крупной  экономикой, но потеряла способность рационального управления ею.



Чтобы понять смысл этого критического взгляда, необходимо помнить о различии между экономикой реальной и экономикой рациональной. Характерное для любого общества, оно усиливается с ростом эмаргинации рынков, несовершенных по своей природе и плохо функционирующих, и достигает, скорее всего, пика в СССР и в прочих социалистических экономиках. Вопреки прогнозам Мизеса, этим последним, тем не менее, удавалось выживать и развиваться, и не только по причине позитивной демографической волны, не спадающей вплоть до 60-х годов во всех европейских странах, но и из-за возможности пользоваться российским и советским богатством, а также благодаря периодическим инъекциям западных технологий и капиталов. Советские руководители, перед лицом недоступных их пониманию, но бесспорных затруднений, испытываемых экономической системой, придуманной отцами марксизма, реагировали на них закрываем глаз на существование «чего-то вроде денег и цен», а также рынков и парарынков, таких как колхозные рынки, рынок труда и многочисленных так называемых черных. Были задействованы также источники информации, которые позволяли если и не получить объективное представление о масштабах относительного дефицита товаров, степени реальности цен, а также о рентабельности того или иного предприятия, то, по меньшей мере, понять, в каком направлении необходимо двигаться. Как, например, обращение к данным о мировых ценах, а особенно в последние годы существования СССР, даже к аналитическим данным, касающимся ситуации в стране, подготовленным экспертами ЦРУ, которым доверяли больше, чем отчетам советских статистических служб.



Наибольшее пристрастие советские руководители питали к материальным балансам, подсчитанным на основе физических показателей. Несмотря на то что они содержали немало некачественной, а порой и ложной информации, они позволяли руководству избегать неприятных вопросов, скажем, о ценообразовании. Так, например, рост добычи угля мог также означать рост убытков, если он как продукт оставался дефицитным или его стоимость оказывалась выше, чем у его возможных заменителей. Накопление «деформированности» экономической информации усугублялся стимулированием самим режимом определенного типа её искажения, также теоретического по происхождению. Считается, например, что позже теоретически обоснованная Михалем Калецки практика калькуляции цен, при которой к «издержкам производства» добавлялась «прибыль», равная проценту от стоимости средств производства, подталкивало предприятия систематически вдувать сумму издержек с целью демонстрации достижения наивысшей «прибыли» и подавляло попытки снизить их, учитывая, что это влекло за собой урезание премий, связанных с высокой «прибыльностью» предприятия. На искажение статистики оказывал влияние и отказ признать, что в советской экономической системе может существовать такое явление, как инфляция. Это вело к переоценке отдачи системы, подсчитанной с учётом отрицаемой инфляции, заставляя верить, что система в состоянии выстоять перед любыми вызовами, которые на самом деле лишь ускоряли её разрушение.



Подобные догмы и практика оказывали влияние и на качество источников для изучения советской экономики. Речь идёт не только о несовершенстве и общих для всех экономик, включая западные, «деформаций» представленных данных или об их «передергивании», намного превышающем разумные нормы. Вспомним, например, о raison d`etat (государственной целесообразности), подталкивающей к сокрытию и фальсификации начиная с 20-х годов данных о государственных бюджетах, военных расходах, о валютных резервах или о практике включать в объемы розничного товарооборота кроме данных о закупках товаров населением данные о продаже непродовольственных товаров учреждениям, предприятиям и колхозам с целью создания красивой картины роста благосостояния населения. В этой ситуации настоящей проблемой являлась та, о которой писал Мизес: отсутствие реальных цен, а следовательно, невозможность составления заслуживающей доверия отчетности, из чего, в свою очередь, проистекала неспособность ответить честно и вдумчиво, а не интуитивно и вульгарно на некоторые вопросы, связанные с историей и развитием советской экономической системы.




Поэтому даже секретные документы, обнаруженные после 1991 г., не в состоянии решить споры предыдущих десятилетий. Некоторые западные исследователи были согласны работать даже с данными, не учитывающими непризнанную инфляцию. Они были убеждены, что достаточно профессионализма и высокой методологической оснащенности, чтобы, отталкиваясь даже от оказавшихся в их руках малодостоверных советских данных, пробиться к реальным оценкам и подсчетам. Однако на самом деле это оказалось неразрешимой теоретической проблемой. В результате родился парадокс, когда при работе с подобными данными «высоколобые» экономисты приходили к результатам, намного более обескураживающим, чем их коллеги, быть может, менее подготовленные методологически, но более восприимчивые к советской реальности и следующие правилу: если начинаешь работать с данными – мусором, на выходе получаешь анализ того же качества, а может, и ещё более недостоверный. Применительно к этому конкретному случаю, получаешь искаженный образ СССР, его будущего и его потенциальных возможностей. Именно такой образ долгое время и служил Соединенным Штатам  и их союзникам для выработки стратегии в отношениях с Советским Союзом.



Часть 1. До Великой Отечественной войны


Первой моделью советской экономики был «военный коммунизм», как стали называть эту модель после ее фиаско. Его прообразом была военная немецкая экономика, доведенная «до ума» с помощью систематизированных Гильфердингом постулатов марксизма, которые, с учетом потребности момента, предписывали максимально возможное огосударствление экономики с целью построения «перераспределительного» безденежного государства, способного административным путем решать, в частности, все вопросы даже в сфере труда. Именно по поводу милитаризации труда и разгорелась дискуссия между Троцким, выступавшим в её защиту, хотя и признавшим, что она – худшее из решений, и социал-демократами, которые, как Каутский, ставили под сомнение не только законность принуждения, но и его способность обеспечить производительность выше той, что гарантировал свободный труд. В это время Мизес разрабатывал свою критику чистой социалистической экономики. Его точку зрения разделял и Макс Вебер, для которого без торговли, без денег и цен «бесконечные траты, вызванные неспособностью рационального расчета в полностью социализированной системе», могут «стать настолько масштабными, что сделается невозможным поддерживать на плаву жизнь жителей густонаселенных стран». Подобная критика, акцентирующая внимание на бесперспективности для экономической системы выжить без какого-либо типа денег и рынка, имела своих «разработчиков» и в России в лице Б. Бруцкуса и Л. Юровского.



Военный коммунизм потерпел крах по причине крупных восстаний 1920-1921 гг., поэтому вину за это большевистские вожди возложили на неблагоприятную конъюнктуру. Некоторые из них (Бухарин, Троцкий и Пятков), осознав правоту критики Мизеса, поддержал защищаемую Лениным позицию возврата к рынку и к деньгам. Но, как свидетельствовали дебаты по индустриализации, идея преобладания плана в распределении инвестиций осталась господствующей и внесла свой вклад в дестабилизацию нэпа, экономический портрет которого в 1994 г. с большой объективностью написал Пол Грегори.



Кризис был ускорен экономическими схемами, видевшими в эксплуатации главный механизм накопления, но его основной причиной стали результаты попытки ускорить индустриальное развитие страны с помощью все больших инвестиций в тяжелую промышленность. Поставленные в центр дискуссии Юрием Голандом, они были аргументировано раскритикованы Юровским и Кондратьевым в 20-е годы. Изучая последствия добавочного спроса на инвестиции со стороны государства, Новожилов дал в 1926 г. первый убедительный анализ механизмов экономики, характеризуемой постоянным избытком кредитов и спроса, о чём позже писали также Корнаи и Бирман.



Кризис 1929 г. «замылил» взгляд Запада на происходящее в СССР в годы первых пятилетних планов и трудности их реализации. Советская пропаганда о превосходстве планирования внесла свой вклад в притягательность планового хозяйства в глазах западных экономистов и интеллектуалов и в его усердное изучение в социалистических, фашистских, а чуть позже и в национал – социалистических кругах. Но такой аналитик, как Калвин Гувер, сразу же понял суть проблем, порожденных злоупотреблением кредитами и полным подчинением денег «воображаемым» потребностям реальной экономики, найдя  внимательного слушателя в Джоне Кейнсе. Тем временем сталинская экономическая система начала всё больше походить, согласно Оскару Ланже, «на самобытную военную экономику, обладающую многочисленными чертами военного коммунизма».




Поскольку подтверждалась верность теоретическим принципам последнего, вытекающим из классических постулатов марксизма: примат прямого администрирования (плановое начало) над стихийностью рынка, а следовательно – преференции целям, определяемым не в стоимостном выражении, а в физическом; преимущество натуральной экономики (натуральное хозяйство) над экономикой монетарной, в которой все лучшее заменялось идеей физического равновесия между реальными товаропотоками; труд, как единственный фактор производства, а значит – единственная подлинная стоимость, лежащая в основе трудовой теории стоимости; и выбор инвестиций, как итог умозаключений политического, социального, национального, но только не экономического характера, базирующийся также на отказе в стоимости капиталу, а значит, и от понятия «учетная ставка».



Первая заслуживающая доверия реконструкция того, что происходило в СССР между 1929 и 1934 гг., появилась в 1935 г., когда Хайек опубликовал работы Бруцкуса, включая и часть того, что было написано им в 1920 г. Хайек, в том же году редактировавший также и сборник статей, посвященный жизнеспособности социалистической системы, в который вошла работа Мизеса от 1920 г., полемизировал с Ланге, экономистом – социалистом, последователем Вальраса и Парето, который стремился доказать, что экономика, полностью контролируемая государством, может быть так же эффективна, как и рыночная, при условии, что её планировщики тщательно воспроизведут систему стоимости, характерную для второй. После Первой мировой войны многие социалисты – реформисты придерживались гипотезы, которая опиралась на предположение, что планировщики могли бы построить подобную систему, и что она была бы поддержана руководителями государственных предприятий.



А пока кризис 1930-1933 гг. вынуждал советских руководителей отказываться от некоторых принципов их экономической веры. В частности, была отставлена идея отмены денег и проявлена терпимость к присутствию некоторых рынков и парарынков. Как заметил в 1936 г. Хаббард, таким образом открывается возможность построения социализма, «способного выжить», при условии отказа от некоторых догм марксизма, такой как трудовая теория стоимости, которая была заменена в регулировании рынка потребительских товаров маневрированием ценами и косвенным налогообложением с целью гармонизации спроса и предложения. Однако советские деньги оставались ненадежным инструментом бухгалтерского учёта, что подтверждалось практикой руководителей экономического сектора все больше использовать уже упоминавшуюся выше систему материальных бюджетов, родственных таблицам приход-расход, прославленных позже Нобелевской премией Леонтьева, который до 1925 г. работал в СССР.



Невозможность без ущерба для идеологической базы режима формализовать отход от теории, которая продемонстрировала свою непригодность, а следовательно, и открыто обсуждать причины её непригодности, заморозили экономические дискуссии в СССР. Таким образом, советская экономика быстро свелась к науке администрирования, как, впрочем, провозглашали это и Преображенский, и Бухарин, который ещё в 1914 г. утверждал, что с построением социализма, в котором не будет больше нужды в разоблачении «фетишизма товара», политическая экономия потеряет смысл, и её место займёт «экономическая география». Трансформация экономики была подтверждена долгой «беременностью» и мизерностью интеллектуальных результатов предпринятого Сталиным в 1938 г. усилия произвести текст политической экономии, соответствующий величию советских достижений. Годом позже тот же Сталин начертал курс советского экономического будущего, главная цель которого – обогнать капиталистические страны за счёт роста накопления и верности плановым принципам. Это позволило бы СССР обеспечить независимость социалистической экономики от международного рынка – что  в1941 г. Сталин определил в качестве первой задачи планирования – и гарантировало бы её поступательное, стабильное и непрекращающееся развитие, в отличие от терзаемой постоянными кризисами экономики развитого капитализма, которые, как отмечал Шумпетер, никогда не понимались как следствие и возможность внедрения инноваций.



Однако уже в эти годы в советской экономической системе проглядывались первые симптомы той тенденции к застою, который будет характеризовать её зрелость. Тем временем необходимость определиться с критериями выбора среди потенциальных инвестиций вновь ставила, хотя и косвенно, вопрос о стоимости капитала, обсуждение которого в 1929-1930 гг. считалось преступлением. К тому же усилия Берии после его назначения комиссаром внутренних дел повысить эффективность ГУЛАГа оживили споры о сравнительной продуктивности свободного и принудительного труда, разрешенных Троцким в пользу второго. Накопленные за годы данные, свидетельствовавшие, например, о том, что в лесозаготовке, производительность второго была втрое меньше, чем у первого, в конце концов, убедили даже высокое руководство лагерной администрации в экономической невыгодности принудительного труда, что явилось одной из предпосылок демонтажа Архипелага ГУЛАГ.


Часть 2. Война и холодная война


Как отметили Сапир и Гесслер, Вторая мировая война, которая заставила государство сконцентрировать все свои ресурсы на фронте и военном производстве, предоставила советским гражданам большую экономическую свободу. Тем не менее это было скорее следствием сложившейся ситуации, чем результатом выбора, как в случае с нэпом, и «добавка» этой свободы, связанная с черным рынком или расширением частного земледелия, была подчинена одной цели – физическому выживанию. Победа в войне, казалось, раз и навсегда подтвердила преимущество советской модели развития и плановой системы в частности. Мало кто помнит, что для военной экономики, каковой советская и являлась, именно война представляла собой самую естественную «среду обитания». Даже Шумпетер, яркий представитель австрийской школы, был вынужден признать, что в такой среде социализм может функционировать долго, тогда как капитализм был бы обречен на крах. Со временем планирование обретет и на Западе – от Франции, с её Commissariat general du plan (Генеральный плановый секретариат), до Великобритании с Central Economic Planning Staff (Центр экономического планирования) и Investment Programmes Committee (Комитет инвестиционных программ) – новые большие возможности.


Очень скоро планирование распространится во многих странах, прежде всего в рожденных деколонизацией, власти которых поспешили применить с виду такой эффективный инструмент для стимулирования экономического развития и формирования базиса могущества, необходимого для защиты обретенной независимости. К этому их подталкивали также теоретики «экономики развития» (Розенштейн – Родан, Кузнец, Гершенкрон, Хиршман). Многие из них, хотя и критиковали сталинизм и СССР, оказались близки советской точке зрения на планирование в дискуссиях, развернувшихся в кругах русских социалистов, откуда проистекали идеи, подобные той, что была выдвинута Чернышевским: страны «опаздывающие» в своём развитии, имеют определенное преимущество, состоящее в том, что они могут воспользоваться достигнутым самыми развитыми странами, используя именно планирование для сокращения отставания от них. Однако позже тот же Хиршман заметил, что подобная постановка вопроса обнаруживает консервативную сущность планирования, принципиально направленную на повторение существующего. Подтверждение этому Новэ нашёл в практических инструментах советского планирования, анализируя исполнение материальных бюджетов, по своей природе базирующегося на прошедшем опыте, и поэтому склонного к расширенному повторению существующего.



Тем временем проведенная в СССР денежная реформа 1947 г., продемонстрировала не столько согласие Сталина с неизбежностью для систем советского типа периодически изымать из обращения излишки печатаемых денег. В следующем году Константин Островитянов обозначил три главных характеристики советской экономики: экономическая самодостаточность и независимость от капитализма, иными словами, экономическая автаркия; развитие в сторону коммунизма, определенное им как растущее огосударствление; и наконец, постоянный подъем уровня жизни населения – три принципа, которым не уставали демонстрировать свою верность и Хрущёв, и Брежнев, не замечая, что третий прямо противоречит двум первым.


В 1952 г. Сталин формализовал свое отношение к деньгам, фактически прибегнув к аргументации, какой Каутский защищал их необходимость в качестве очень важного практического инструмента. Коммунизм, отождествляемый с системой, где не будет необходимости ни в деньгах, ни в торговле, откладывался на будущее, быстрому переходу к которому мешает присутствие колхозов и кооперативной системы, а стало быть, социалистической собственности. Сталин признал также существование объективных законов и роли, которую в СССР ещё играла, опять же из-за колхозов, торговля, которая, однако, уступила большую часть своей роли занимаемому в капитализме сомнительному «закону пропорционального развития экономики», вновь обращая нас к выраженной ещё в 1918 г. Богдановым точке зрения о социализме, как о «трудовом союзе всего человечества и безграничного роста его власти над природой». Кроме того, Сталин ещё раз подтвердил принцип отмирания государства в обществе, которое, не будь оно в капиталистическом окружении, могло бы управляться не политическим аппаратом, а центральным управляющим органом административно – экономического типа, как это представлял себе Энгельс.



Тем временем на Западе, где даже часть историографии не скрывала своего восхищения планированием и советской экономической системой, но где также публиковались серьёзные исследования, такие как, например, работа Франклина Д. Хольцмана о налогообложении в СССР, вспыхнули первые дискуссии о развитии советской экономики. Первыми в начале 50-х годов «схватились» между собой Абрам Бергсон и Наум Ясный. Бергсон, с самого начала восторженный поклонник планирования, после окончания Гарварда в 1945 г. был назначен руководителем русского отдела ОСС (предшественника ЦРУ), затем перешёл в Колумбийский университет, чтобы десять лет спустя вернуться в Гарвард. Благодаря своей компетентности (он, кроме всего прочего, вместе со своим другом, лауреатом Нобелевской премии Полом Самуэльсоном принял участие в разработке индекса сравнения альтернатив социально-экономической политики, известного как BergsonSamuelson social welfare function, и опубликовал в 1961 г. исследование, признанное фундаментальным, о национальном доходе СССР), Бергсон придал исследованиям по советской экономике мощное теоретическое основание и респектабельность. Принадлежащий к предыдущему поколению, эмигрировавший на Запад в 20-х годах Ясный, напротив, был ярко выраженным экономистом меньшевистского толка, личным другом основных действующих лиц в дебатах по нэпу и автором изданных в 1949  и в 1961 гг. глубоких исследований по коллективизированному сельскому хозяйству и советской индустриализации. Их порой довольно острая дискуссия была мотивирована недоверием второго к оценкам и прогнозам первого, касающимся интенсивности, масштабов и будущего советского экономики. Бергсон, который использовал обширные фонды и многочисленных сотрудников, не упускал случая подчеркивать невысокую методологическую обеспеченность, неточности и приблизительность выводов Ясного, с целью продемонстрировать его профессиональную несостоятельность. Тем не менее Ясный, несмотря на сделанные им ошибки, оказался ближе к понимаю сути проблемы, чем Бергсон, что тот частично признал в последние годы своей жизни.



Сразу же после смерти Сталина в СССР, несмотря на то что советская экономическая система переживала свой самый счастливый период, вновь вспыхнула дискуссия о её проблемах. Как заметил Коллетт, между 1956 и 1958 гг. состоялись четыре конференции, посвященные вопросам цен, прибыли и роли закона стоимости в плановой экономике, в результате которых стало ясно, что уровень знаний в этих областях остался почти таким же, как и в конце 20-х годов. Не случайно такие представители старого поколения, как Немчинов и Новожилов, преследуемые во время кампании против космополитов, играли в дискуссии центральную роль, сражаясь с более молодыми экономистами, которые продолжали поддерживать точку зрения, считавшую ошибкой финансирование таких «непроизводительных» сегментов экономики, как механизация операций в складировании, техническом обслуживании, в бухгалтерской отчетности и пр.



По мнению Мау, интеллектуальные границы этой дискуссии, определялись вовсе не цензурой режима, а скорее долгим периодом репрессий, страха и изоляции, в которой жили советские экономисты после 1929 г. Как бы то ни было, дискуссии отражали уровень, достигнутый в понимании экономических проблем, и иллюзии  многих участников, уже оказавшихся способными выявить ряд структурных слабостей системы: чрезмерная централизация процесса принятия решений, вызванная этим забюрократизированность планирования и практическое отсутствие у экономических агентов интереса к стимулированию экономического роста и инноваций. Действительно, после того как центр устанавливал предприятиям задания, увеличивая на какой-то процент предыдущие, их руководители старались по возможности не перепрыгивать планку заданного, чтобы в следующем году её не подняли намного выше. Чтобы соблюдать видимость уважения спущенного сверху плана-закона, они, кроме того, были вынуждены скрывать от центра реальные производительные возможности своих предприятий, с тем чтобы выполнять спущенные задания, особенно не напрягаясь, и получая премии, предусмотренные в случае их выполнения, а также запрашивать и складировать «прозапас» больше ресурсов, чем было необходимо. Что касается инноваций, то они не очень-то поддерживались директорами предприятий, поскольку могли помешать спокойному выполнению плана, тем более что связанную с их внедрением возможную сверхприбыль забирал центр, который, исходя из теории национальной экономики, понимаемой как единый комплекс, использовал её для поддержки нерентабельных предприятий, препятствуя тем самым устранению его неэффективных структур.



В ходе дискуссий выявились три подхода к решению этих проблем. Первый, представленный ортодоксами, с пеной у рта защищавшими концепцию плана как закона, требующего уважения и исполнения любой ценой. Вполне понятно, что предлагаемый ими механизм наказания за недостаток уважения к плану, носил не экономический, а карательный характер, а призывы к предоставлению большей самостоятельности предприятиям осуждались как покушение на социалистическую систему, которая если в чем то и нуждалась, так лишь в улучшении управляемости. Для них одна только мысль о возможности существования в советской экономике и социалистическом обществе конфликтующих интересов была непростительной ересью. Затем были другие – скорее всего, составлявшие большинство, - кто настаивал на необходимости действовать согласно спускаемым предприятиям директивным указаниям, при этом совершенствуя и комбинируя  различным образом  их показатели (и даже сокращая их количество) с целью понудить предприятия работать как можно лучше. Таким образом, хотя и негласно, они признавали существование у экономических агентов своих «интересов», которыми центр был призван маневрировать, чтобы управлять экономикой. И наконец, были третьи, кто часто на основе мнений, вызревавших все предыдущие годы, но возможность выражать которые они обрели только сейчас, предлагали отказаться от самой идеи плана в качестве комплекса показателей для предприятий. Они выступали за расширение  самостоятельности предприятий путем изменения механизмов их мотивации, потому что, как они полагали, именно оценка результатов деятельности предприятий, исходя из критериев, предусмотренных планом, являлась главным тормозом советской экономики.



Эта точка зрения была сформулирована Евсеем Либерманом в статье, напечатанной в «Вопросах экономики» ещё в 1955 г., но ставшей предметом широкого обсуждения лишь в конце следующего года, когда ее напечатал журнал «Коммунист». Тремя годами позже Леонид Канторович, ярый сторонник идей Ланже, получил разрешение опубликовать под многозначительным заголовком «Экономический расчёт наилучшего использования ресурсов» отчеты, подготовленные им в предыдущие годы, в которых он разбирал проблему оптимального подхода к вопросам планирования, ценообразования, продуктивности оборудования, рентабельности и т.д.



Дискуссия о проблемах советской экономической системы сопровождалась раздуванием хрущевских обещаний быстрого перехода к коммунизму, символом крушения которых стал расстрел рабочей демонстрации в 1962 г. в Новочеркасске. В результате режим стал с ещё большей подозрительностью относиться к попыткам независимых оценок прошлого страны и сущности системы, предпринятых в 50-е годы, в частности, Евгением Варгой и Борисом Михалевским. Их работы, действительно, подрывали миф об экономическом превосходстве плановой экономики и демонстрировали тенденцию к росту её отставания от западных экономик.




Долгие дискуссии в СССР привели-таки к реформе 1965 г., которая самым противоречивым образом смешала отдельные элементы основных точек зрения, выявившихся в предыдущем десятилетии. Крах реформы, ускоренный растущим давлением враждебных ей консервативных сил, дал представление о трудностях внедрения в советскую систему хозрасчета, который вместе того, чтобы уменьшить её проблемы, лишь усугублял их. Это явилось основным аргументом консерваторов в борьбе с теоретиками реформы, и прежде всего с последователями Ланже, которых они обвиняли в ослаблении централизованной сущности национальной экономики. Социализм, говорили они, не может быть формой товарного производства, а закон стоимости не может быть регулирующим механизмом социалистической экономики уже потому, что предполагает в качестве основного её функционирования конкуренцию и свободные цены, введение которых разрушило бы централизованную экономическую систему. Следовательно, речь может идти о совершенствовании и рационализации последней, а не о насыщении ее чуждыми ей элементами, что, безусловно, привело бы к её деформации и нарушило бы её функционирование. Подобная точка зрения лишь радикализировала позиции некоторых реформаторов, убеждая их в том, что советская система представляет собой монолитный не реформируемый комплекс, структуру которого можно изменить лишь полной заменой всех механизмов его деятельности. Однако большая часть реформаторов была склонна считать причиной краха реформы заговор консерваторов и, не утруждая себя оценкой факторов, управлявших поведением экономических агентов в условиях абсолютного огосударствления, осталась верной убеждению, что создание рыночной экономики возможно и в такой ситуации.




Руководство страны, перепуганное чехословацкими событиями, отреагировало прекращением любых разговоров о реформах и подозрительным отношением к дискуссиям интеллектуалов. Роль политики в управлении экономикой стала ещё значимей, как и роль партии в качестве гаранта соблюдения определённых центром приоритетов и координатора деятельности различных областей экономики, а также посредника между экономическими агентами, вплоть до пресечения в чрезвычайных случаях возможных конфликтов между ними.




Тем временем на Западе экономисты, занимающиеся темой «Происхождение советской плановой системы», продолжали намного опережать историков, среди которых Карр – раньше, и Дэйвис – чуть позже только-только приступили к её исследованию. Эжен Залески, который ещё в 1962 г. опубликовал первую работу о советском планировании до 1932 г., в 1967 г. подверг анализу только что начатую в СССР реформу, ставшую также объектом серьёзной статьи Гертруды Шрёдер.


Часть 3. Упадок и кризис


В начале 70-х годов, в то время как в СССР дискуссии об экономике страны испытывали воздействие перенесшего все «зимы» политического консерватизма, западные экономисты и обозреватели были призваны разобраться с первыми признаками советского заката. Многие из них отказывались даже допустить, что такое когда-либо возможно, и продолжали отождествлять систему с ее наиболее счастливыми годами, когда ей удавалось обеспечивать пусть и медленное, но  улучшение условий жизни населения, особенно городского. Тем не менее прежде всего под давлением эмигрантов из Восточной Европы и советских диссидентов, а также интеллектуалов, которые, оставаясь на родине, как, например, Янош Корнаи, продолжали свою критическую деятельность, анализ проблем социалистических экономик становился всё глубже и профессиональнее. Тот же Корнаи, хотя и признавал жизнеспособность этих экономик в среднесрочном периоде, акцентировал внимание, совпав в этом с Новожиловым, на их нестабильности и крайне низкой эффективности. По его утверждению, этим они обязаны слабым монетарным и кредитным связям, что приводит подобные экономики к тому, что они постоянно оказываются в условиях избыточного спроса. Это провоцирует наличие «очередей», которые неминуемо заставляют режимы устанавливать политические и социальные критерии распределения, являющегося естественной питательной средой для коррупции и фаворитизма.



Анализ Корнаи во многом совпадал с анализом Игоря Бирмана, эмигрировавшего на Запад советского экономиста, которого по праву можно считать самым острым исследователем упадка советской экономики. Для Бирмана он также во многом был обусловлен нарушением структурного баланса между товарной массой и наличными деньгами, усугубленными ослабившими финансовый контроль механизмами реформы 1965 г., и решимостью добиться одновременного роста уровня жизни населения, увеличения инвестиций и стратегического паритета с Соединенными Штатами. Держащийся в тайне тотальный дефицит от этого только увеличивался, приводя к тому, что граждане аккумулировали «в кубышках» все большее количество денег, для ликвидации излишком которых потребовалось бы прибегнуть к сильно действующей, но абсолютно непопулярной мере – росту цен. В этой ситуации, добавлял Бирман, структурные недостатки советских денег – т.е. их неспособность служить показателем относительной недостачи и действовать как надежный инструмент платежей и отчетности, а также как стимул производительности – всё больше угрожали устойчивости режима, который отказывался признавать реальное положение вещей и принимать адекватные меры. Взгляды Бирмана, которые он впервые изложил в 1983 г. в серии статей, опубликованных в «Экономике недостач», отличались «глубоким пессимизмом» по поводу советского экономического будущего, крах которого он считал необратимым, что подтверждалось данными о постоянном снижении процента экономического прироста, признаваемого даже официальной статистикой.



Знаменитые советские очереди. На фото - за алкоголем в начале антиалкогольной кампании. Москва, 1985 г. 



Подобный вывод, тем не менее, разделяли в те годы лишь  немногие западные экономисты. Большинство же полагали, что благодаря экономическому росту, излишне переоцениваемому ими, и энергетическим ресурсам, освоенным в период кризиса 1973 г., Москва со временем была в состоянии снизить накал проблем, терзающих её экономику. Тогда как, согласно процессу, смоделированному Корнаи и Бирманом, эти проблемы реально продолжали нарастать, становясь темой всё более острых дискуссий.



В центре первой оказались масштабы, происхождение и  роль «второй» экономики, быстро растущей в рамках и в лакунах официальной. Ее наиболее глубокие исследователи, такие как Гроссман, Каценелинбойген и Тремл, в конце 70-х годов проанализировали различные её типы – в диапазоне от самого настоящего «черного» рынка до более или менее законных или дозволяемых властью типов рынков и форм экономической активности – и сделали вывод, что какое-то время этот вид экономики содействовал функционированию официальной экономической системы, придавая ей больше степеней свободы и отвечая на ряд потребностей, которые та была не в состоянии удовлетворить. Однако в условиях упадка советской системы «вторая» экономика, явившаяся скорее его следствием, чем причиной принялась поглощать ресурсы официальной экономики, грозя разрушить её.



Темой ещё одной дискуссии стало прогрессирующее в течение многих лет замедление темпов советского экономического роста (противоположно тому, что предсказывал Сталин), несмотря на импульсы, посылаемые сектором энергоресурсов. Бирман возложил вину за замедление роста на растущее разбалансирование системы, порождавшее порочный круг, в котором попытка обуздать растущий дисбаланс лишь мешала этому последнему их смягчить. И все же, как заметил Конторович,  большая часть советологов продолжала недооценивать, а то и не обращать внимания на очевидную тенденцию к замедлению и, самое главное, отказывалась верить в то, что она может усилиться. Все потому, что речь шла о феномене, необычным для современных экономик, к которым была причислена и советская. Поэтому названная тенденция воспринималась как проходящая, а также потому, что признать обратное означало бы допустить существование этого главного отличия советской экономической системы, которое большинство экономистов отрицало. Аналогичные мотивы подталкивали часть последних отвергать, как неправдоподобные, данные, свидетельствующие о постоянном снижении в СССР суммарного коэффициента производительности, по крайней мере с начала 70-х годов. Одновременно переоценивались запасы советского капитала на основании официальных данных, «не замечавших» инфляции и тем самым завышавших его количество. Наконец, играл свою роль тот факт, что наиболее пессимистичные и близкие к реальным подсчеты советских экономических показателей делались аналитиками ЦРУ, поэтому они считались априори недостоверными. И это при широко распространенном мнении, что ЦРУ, напротив, выгодно завышать данные о состоянии дел в СССР, отчего он выглядел в глазах американских политиков более сильным врагом, чем являлся на самом деле, а это оборачивалось  увеличением финансирования программ ЦРУ на борьбу с ним.



По данным ЦРУ, в начале 80-х годов СССР тратил на оборону 12-16% валового национального продукта; уровень жизни советских граждан составлял около трети американских, а советский национальный продукт был тождествен 60% американского. Вокруг этих цифр и других, более оптимистичных, полученных с помощью разработанной Бергсоном методики расчетов, вспыхнула острая дискуссия, разгоревшаяся  ещё ярче в последующие годы, когда все американские спецслужбы были обвинены в том, что они приложили руку к краху СССР.



Однако уже тогда тот же Бирман и другие не менее осведомленные наблюдатели считали, что советские военные расходы поглощали треть валового национального продукта, а уровень жизни советских граждан был в пять раз ниже, чем у американских. В СССР в течение нескольких лет были доступны альтернативные расчеты, касающиеся роста и объемов советского национального дохода, сделанные Гиршем Ханиным.


Дело не только в различии подсчетов роста послевоенной (1950-1985) советской экономики, который ЦРУ оценивал не выше 4% в год, а Ханин и того ниже. Иной была оценка отправной точки, иными словами, результатов 30-х годов, которые ЦРУ переоценивало – как, впрочем, делало большинство западных историографов, - пренебрегая ужасными пароксизмами кризисов того десятилетия. Таким образом, базой для переоценки являлись данные, долгое время считавшиеся верными и превышающими те, что приводил Ханин, который вообще отрицал рост советской экономики 1929-1941 гг. (по его расчетам, национальный доход страны в этот период реально снизился на 20%). Подобная стартовая ошибка привела к тому, что комплексные расчеты намного превысили те, что были сделаны советским исследователем.



То же самое случилось и с оценкой динамики процента прироста. Для Ханина он был наиболее высоким в 50-е годы и начал снижаться начиная с конца 60-х (при этом он учитывал уже упоминавшуюся тенденцию к снижению этого прироста, игнорируемую многими западными экономистами). Позже он утверждал, что в 1976-1980 гг. советская экономика росла на один процентный пункт в год, и на 0,6% в 1981-1985 гг., иными словами, меньше, чем росло население страны, тогда как данные ЦРУ – воспринимаемые как пессимистические – говорили соответственно о 1,8 – 2,6% и 1,6%.


Считается, что расчеты ЦРУ, переоценивая показатели 30-х годов, страдали недооценкой значения ряда важных факторов, таких как систематическая фальсификация показателей путем завышения «достижений» советских экономических агентов; очень низкое качество большей части советской продукции, ни  в  чём не сопоставимой с западной; скуднейшая амортизация и низкий уровень замещения советских основных фондов, отчего степень их морального износа была намного большей, чем допускалось нормативами;  перекос в структуре инвестиций, когда основная часть денег вкладывалась в предприятия и лишь самая малость в инфраструктуру; потери сырья и энергии за счёт низкого  технологического уровня советского производственного сектора (позже было подсчитано, что он потребляет того и другого в пять-шесть раз больше, чем западный); крайняя отсталость сельского хозяйства и не менее обширного сектора производства товаров народного потребления, а также здравоохранения, образования и социального обеспечения с их воздействием на производительность труда.




Ещё одной темой, по понятным причинам остро дискутируемой и которая позже станет мишенью критики сообщества советологов, была оценка уровня милитаризации советской экономики и влияние этого фактора на всю систему. Рассекреченные в результате краха СССР архивные данные по этой теме подтвердили расчеты Бирмана и обоснованность критики американских спецслужб Ричардом Пайпсом в конце 70-х годов, поскольку  свидетельствовали о том, что военные расходы СССР в те годы составляли вдвое больший процент ВВП, чем считалось на Западе.



Советская экономическая модель - классический пример плановой экономики



Вообще в начале 80-х годов большая часть западных советологов была склонна недооценивать трудности, переживаемые советской экономикой, хотя хорошо знали о её проблемах, и одновременно переоценивать уровень её развития, темпы её роста и жизнеспособность в целом. Хотя были и те, кто, как, например, Маршал Голдман, понимали реальное её состояние, или как Пайпс, который, став членом Национального совета безопасности у Рейгана, настаивал на возможности применить к СССР стратегию конфронтации, будучи убежден, что Советы в конце концов будут вынуждены капитулировать.



Что касается историков, то основная их часть так и застряла на исследовании предвоенного периода, из различия в оценках которого проистекали и расхождения точек зрения относительно силы и жизнеспособности советской системы. В 1980 г. Залески, продолжая, начатое ещё в 1953 г. исследование плановой экономики, обратил внимание на переживаемые ею трудности и на парадоксы её функционирования, приведшие к тому, что план утратил свою изначальную сущность, превратившись в иерархию целей, к которым государство стремилось для утверждения своего приоритета. И в этом выводе он был близок к точке зрения Ханина. Тем не менее, несмотря на порожденный перестройкой и гласностью вал разоблачений и откровений, касающихся катастрофического положения экономики в сталинские десятилетия, ещё в 1994 г. в своих попытках переосмыслить проблему в свете новых документов Дэйвис, Гаррисон и Виткрофт продолжали оценивать 30-е годы в позитивных экономических терминах, чего вовсе не подтверждали данные о падении реальных зарплат, доходов крестьян и замедление темпов гражданского строительства, то есть на те, что ставились под сомнение большинством исследователей.



Тем временем руководство советской статистикой всё чаще сближалось в своих расчетах с выводами Ханина. Согласно ученому, в 1985 г. советский национальный доход был в 6,6 раз выше, чем в 1928 г., а вовсе не в 84,4 раза, как утверждали официальные данные. Именно исходя из последних в 1988 г. было даже заявлено, что по этому показателю СССР уже «перегнал Соединенные Штаты», валовой национальный продукт которых, согласно американской статистике,  в период с 1913 по 1988 г. увеличился «всего лишь» в 8,77 раза, тогда как в 1913 г. национальный доход России (по мнению Москвы, меньший, чем советский в 1928 г.) был равен 21,8% американского. Однако Вадим Кириченко и Михаил Эйдельман признали, что по сравнению с 1914 г. советский национальный доход  в 1985 г. был выше всего в 15,6 раза, т.е. в шесть раз ниже официальных данных.



Причина такого расхождения, как объяснял Ханин, состояла в том, что расчеты, касающиеся 1928-1950 гг., были выполнены на основе цен 1926-1927 гг., и потому оказались сильно преувеличенными. То же самое произошло с расчетами, относящимися к 1960-1991 гг., поскольку, по утверждению Эйдельмана, цены за это время выросли в два раза. На самом деле советский национальный доход рос на 3,4% в год до 1975 г. и только на 1,1% в следующем десятилетии. Новые официальные данные, учитывавшие рост населения, свидетельствовали о том, что рост дохода на душу населения со второй половины 70-х годов был равен почти нулю, и это несмотря на гарантированную прибыль от торговли нефтью.


Часть 4. Выводы.


Коллапс советской экономической системы, случившейся на 75-м году её жизни, заставил по-иному посмотреть на проблему её жизнеспособности и на дебаты об этом. Вопреки предсказаниям Мизеса, она продемонстрировала способность функционировать в течение довольно длительного времени, однако ценой изменений, которые трансформировали её стартовые характеристики. В свете того, что случилось в 1919-1920 гг., а затем и в 1929-1930-х, подтвердилось, что административные системы чистого вида неспособны существовать даже на короткий период без какого-либо типа денег и рынка. Однако, если в них присутствуют хотя бы параденьги и парарынки, они в состоянии выживать в течение периода, границы которого зависят как от масштабности вносимых в систему коррекций, так и от богатства находящихся в её распоряжении ресурсов и компетенции ее руководства. Но даже если, в конце концов, не происходит радикального разрыва с административным экономическим механизмом (опция возможная, как демонстрирует китайский опыт), то такая система, в отличие от рыночной, начинает не просто действовать с затухающим коэффициентом эффективности, но и в долгой перспективе рухнет под тяжестью накопившегося груза неэффективности.



В частности, можно утверждать, что в истории Советского Союза действовали, сменяя друг друга, три модели  систем, управляющих экономикой. Одна, «наивная», без денег, очень слабая; вторая (приблизительно 1929 – 1953 гг.), обеспеченная неким подобием денег и неким подобием рынка, однако лишенная экономических механизмов принятия решений об инвестициях, менее беспомощная, чем первая, но также очень слабая; и третья, обладающая механизмами экономического расчета, касающимися, в частности, капиталовложений, более прочная, но, тем не менее, разъедаемая фальшью, лицемерием и не отвечающими реальностям инструментами типа цен и физических показателей, на базе которых и осуществлялись расчеты.



Несмотря на это, на всей долгой дистанции своего существования советская система была способна делать определенные вещи, а некоторые из них делать даже эффективнее, чем рыночная экономика. В частности, в области военной экономики она могла мобилизовывать ресурсы более быстро и в более концентрированной степени на приоритетных направлениях, указанных политическим руководством. Хотя это чаще всего происходило в ущерб остальным секторам экономики, в целом было верным то, что писал Василий Гроссман: «Наш централизм является социальным движителем гигантской энергии, позволяющей творить чудеса»[1]. Примером этого «чуда» и служила советская экономика, которая, несмотря на сильную отсталость от американской, в течение нескольких десятилетий могла выдерживать конкуренцию с последней, по крайней мере как держава.


И всё-таки невозможно отрицать факта высокой неэффективности советской экономики и низкого уровня ее восприимчивости к любым новациям по сравнению с экономиками, построенными на рыночных отношениях. С этой точки зрения, внешне убедительная гипотеза Корнаи о стабильности «классической» советской системы выглядит ошибочной, поскольку к реформированию её объективно вынуждала необходимость преодолеть свою отсталость от рыночной. В 30-е годы это проявилось в обращении к параденьгам и парарынкам, позже, 1953-1967 гг., а затем в начале 80-х в периодических попытках реформ. Этому же служили и постоянно возобновлявшиеся даже в сталинские десятилетия дебаты по таким темам, как экономический расчет или стоимость капитала, а также публикация исследований о роли прибыли, о необходимости копировать механизмы рыночных экономик, о реформе цен и т.д.




Речь шла о медленной и полной противоречий попытке возврата к норме, что можно было также воспринимать как постепенное возвращение в экономику интеллектуальной мысли, если учесть появление в СССР большого числа стимулирующих серьёзных открытий в этой области, которые, правда, на взгляд внешнего обозревателя, часто больше походили на изобретение зонтика, уже давно изобретенного в другом месте.








[1] Grossman V.S. Vita e destino. Milano: Adelphi, 2008. P. 263.

Комментариев нет:

Отправить комментарий